что: все тот же спокойный интерес. Но гостю кажется другое — что брови у него уже уползли выше лба, за край волос. Ладно, что толку гадать? Чезаре вернулся, он пришел к матери, выговорился и лег спать. Значит, особой беды не случилось. Проснется — узнаем.
Герцог проснулся через час — веселый как птица, и настолько похожий на обычного себя, что де Корелле хотелось протереть глаза. Завтрак — хлеб, сыр, фрукты… матушка, вы волшебница. Мигель, прости, я уже знаю, что это была глупость — ну что, годится на что-нибудь эта рота? Я так и думал, что ж, невелика беда — и поправима. Остальное — по дороге. У нас готово все, что можно, значит, завтра и начнем. Я буду писать, матушка… и я прошу вас, сообщите мне, когда я снова смогу писать сестре. И веселье было настоящим — ясным, простым и весомым как новенький скудо. И все же уже у коновязи Мигель де Корелла рискнул заговорить первым.
— Ваша Светлость…
— Мигель, — герцог обернулся к нему, — мне вчера один хороший человек дал один хороший совет. И я намерен ему последовать. И улыбнулся — как улыбаются взрослые люди, задумавшие какую-то уж совсем мальчишескую проказу. Мигель никогда раньше не видел у него такой, треугольной почти, улыбки. Вчера, думает капитан. Значит, либо Лорка, либо Петруччи, тогда еще не покойный. Какие уж тут хорошие советы? Один их, слава Пресвятой Деве, никому особо не раздает, а другой раздавал налево и направо, но вот хорошего в них было, как в отравленном яблоке: все, кроме основного — яда. А больше и некому.
— И что вы намерены делать?
— Жить здесь и воевать здесь. Пока это от меня зависит. — объясняет герцог. — Я же сказал, что это был хороший совет.
— Ваша Светлость… — Капитан пытается говорить, как ни в чем не бывало, и вроде бы даже получается. — А чем заканчивалась рукопись?
— Я дам тебе прочитать по дороге, она у меня с собой. Мигель, — все с той же проказливой улыбкой говорит герцог, — а давай мы с тобой… прямо сейчас… удерем к войскам, а эти все, — взмах в сторону дворца, — пусть остаются?
— Как-то нехорошо… — думает вслух де Корелла. — Сначала вы пропали, потом я пропал. А впрочем, воля ваша. Едем. Поднимается ветер, начинается ночь, до лагеря три часа, если не гнать коней, а ехать в свое удовольствие. Серебряное пламя разгорается в небе. О ночных дорогах пели за тысячи лет до этих двоих и будут петь через тысячу лет после того, как замолкнет эхо копыт, мечущееся между камнем дороги и небесной твердью. Но слова — только эхо случающегося, они никогда не иссякнут. Слов еще скажут, споют, прошепчут и со злостью сплюнут в придорожную пыль очень много. Все только начинается.
Глава вторая
Как сэр Кристофер искал неприятностей, а другие их нашли
Генерал! К сожалению, жизнь — одна.
Чтоб не искать доказательств вящих,
нам придется испить до дна чашу свою
в этих скромных чащах:
жизнь, вероятно, не так длинна,
чтоб откладывать худшее в долгий ящик.
Генерал! Только душам нужны тела.
Души ж, известно, чужды злорадства,
и сюда нас, думаю, завела
не стратегия даже, но жажда братства:
лучше в чужие встревать дела,
коли в своих нам не разобраться.
И. Бродский «Письмо генералу Z»
17 октября, ночь
Женщина на стене смотрит на ткацкий станок. Высокий, угловатый и черно-рыжий. И сама она такая же. Длинное пестрое платье, длинные рыжие волосы, длинное пестрое лицо, шитая головная повязка, серьги, незамужняя, свободная, невеста. Приданое к свадьбе готовит. Их таких на длинной широкой ленте пятнадцать, девушек и станков. Специально подобранное число, счастливое, но никому из богов не принадлежит. Все ткачихи разные — та наклонилась, эта цепляет нитку, эта опускает планку… все одинаковые. Если быстро повернуть голову, то кажется, что всего одна — и под руками ее ходит ткацкий станок. Пра-пра-пра-пра-прабабка еще в Саксонии соткала эту ленту себе на свадьбу, на удачу. Может быть, тогда над этим смеялись. Или ругали ее — бесполезная вещь. Или восхищались тем, что рисунок почти живой. Или… но теперь дальним потомкам было на что посмотреть и что вспомнить. Человек разглядывает свои руки. Все, как было — большие, короткопалые… чистые. Даже ссадин и царапин нет. Это хорошо, что нет. А хочется, чтобы были, потому что… Сундук, где хранилась широкая тканая полоса, стоит у стены. Служанка, которой приказали помочь закрепить ленту-наследство на стене, лежит в нем, свернувшись калачиком. Будто спит. Она ничего не оставит детям. Да и неоткуда им взяться, детям. Скоро вернется Селвин, вытащит сундук — ему-то, при его силе, не в тягость, да и весу в той Клодине немного, девчонка совсем. Вытащит, поставит на подводу, увезет. А дело на том не кончится.
Их, тех кто знает, двое было. И второй тоже придется умереть. Чем скорее, тем лучше. Пока не проболталась, пока не выдала. Тут словечко уронишь, хоть во сне бормотать начнешь — беда. Пропадать всем и всему, от него самого, до ткачихи на стене. Проще сунуть тлеющую головню в стог и думать — пронесет, как-нибудь не загорится, чем надеяться на то, что слова не разлетятся по ветру. Даже в лесной чаще их растащили бы муравьи и сороки, но здесь не чаща, здесь Орлеан. Болтливый город, и люди в нем болтливые. Не пощадят никого. Если уж людям королевской крови, крови богов, за это знание рубили головы на площадях, то что делать остальным? Обезопасить себя. Спасти. Запутать след, затереть его и притаиться — может быть, псы беды промчатся мимо. Домоправительницу, Марию, жалко. Хорошая женщина — честная, умелая, незлая.
Можно было бы не трогать, да любопытна и разговорчива. Девяносто девять из сотни женщин таковы — и беда невелика… Была бы рабыня, можно было бы продать далеко, не убивать, не рисковать. Да закон на то есть: нельзя язычнику держать крещеных рабов, а христианину — никаких, кроме пленных, взятых с боя и не выкупленных потом. И нельзя запрещать креститься. Вот и выходит… Она все расскажет, и трех дней не пройдет. Как днем рассказала господину о том, что нашла, сунув любопытный нос в имущество маленькой Клодины. Служанки, опасаясь воровства промеж себя, да и глупых трат, все заработанное, купленное и подаренное